Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец Логгин остался слегка недоволен, что дискуссия, в которой он мог бы выказать свои книжность и гибкость ума, затухла.
— А се… — впрочем, тут же встрепенулся он. — Вы меня вопросили об грехах Феодосии. А таскание щурбана Христа на скоморошьих глумах? И знаете, что она мне ответила на это? «Аз хотела Иисуса от смерти спасти».
Отец Логгин саркастически засмеялся, призывая коллегу поддержать смех.
Но, отец Нифонт почему-то не засмеялся. Наоборот, отец Нифонт расчесал перстами бороду. И взгляд его сделался мечтательным.
— Аз, бывало в отрочестве, часто грезил: что, как Иисус не принял бы смерть земную и не вознесся на небеса, а странствовал бы все так же с учениками своими по свету? И пришел бы однажды в наше селище, Хмелина оно звалось, и увидел бы тучные нивы наши с житом и репой, полноплодные леса, полноводную Сухону. Что, как приятно бы ему было…
— Кому, отец Нифонт? — иронично вопросил отец Логгин.
— Да Христу же…
— Али он с небес не лицезреет нивы ваши тучные? Али ему сверху леса не видны?
— Так то — издалека, — с умилением продолжал молвить отец Нифонт, на мгновение забыв об заботах живота — репе, работе, корме. — Издалека — какой интерес, положим, на бабу глядеть? Все бы так и глядели за версту. Нет, каждый норовит ея вблизи заломати.
— Господи спаси… — мелко затряс главой отец Логгин. — При чем здесь баба?
— А она всегда при чем…
Отец Логгин вспомнил лик Феодосии. Помолчав, он скорбно произнес:
— Аз вижу, вас не переспорить, отец Нифонт. Поедим, что ли хлеба?
— Поедим, отец Логгин, — с сожалением возвращаясь мыслями в каморку, согласился отец Нифонт.
— А, все ж таки, смерть Христа была необходима, — пожевав краюшку и запив ея горячим настоем иван-чая с толикой меда, сказал отец Логгин. — А, если Бог надумал бы от смерти Его спасти, то, надо полагать, совершил бы сие руками не Феодосьи какой-нибудь, а богоизбранным (отец Логгин приосанился)… да, богоизбранным рабом своим.
«Вот привязался, что банный лист к жопе, прости Господи», — подумал отец Нифонт и приветливо сказал:
— Это само собой. Ведь на все воля Божья.
— Баба Матрена, ты опять за свое? — промолвила Феодосья, извлекая из-под набитого сеном взголовья здоровый кованый нож.
Глаза у повитухи, сразу напустившей на себя рассянность, засновали кругами, как шматки мяса, изыскиваемые жадной ложкой в горшке полупустых щей; и изловить сии сытные мяса, то бишь бегающий взгляд Матрены, казалось, не удастся. Но, Феодосья строго глядела в лицо повитухи, которая, поняв, что избегнуть расправы не представляется возможным, подобрала зенки и обиженно взглянула на сродственницу.
— Бей меня, бабу старую, убей хоть вовсе, — сварливо заголосила Матрена. — А только аз для тебя стараюсь, чтоб парень у тебя родился, а не девка. А для этого, известное дело, на ложе мужеский инструмент должен под спудом лежать. Погоди, вот подсунет тебе Мария веретено али гребень, и родишь девку мокрохвостую.
— Баба Матрена! Да желаемое и алкаемое поклонами и молитвой надо испрашивать, а не баснословными верованиями. Ты бы еще наковальню мне под взголовье подсунула! Господи, прости меня грешную.
— А надобно, так и плуг волоком в твою горницу приволоку, — осмелев, погрозила Матрена. И постучала кулаком в грудь. — Пускай у бабы Матрены пуп развяжется, а только ради своей ласточки Феодосьюшки аз на любые кровавые жертвы пойду.
— Баба Матрена, у меня и без того мальчик родится. Бо аз все девять месяцев об сем каждодневно смиренно прошу в молитвах.
— На Бога надейся, а сам не плошай, — деловито сообщила Матрена. — Давай резак-то, а то уколешься, так у чадца родимое пятно в том месте выскочит.
Отдав повитухе нож, Феодосья перекрестилась и принялась сворачивать до вечера свое постное ложе, дабы не искуситься на грех ленивого и праздного дневного сна. Вот уже девять месяцев, с тех пор, как посетила Феодосья соляной промысел, после чего дала обет богоугодного житья, почивала она на лавке, устланной одним лишь тонким полавочником, сотканным из полосок изношенных портищ, укрывалась старой суконкой, а под голову клала мешок из рогозы с толикой сена. В полночь и три часа ночи по крику петеля Феодосья поднималась для короткой молитвы. А в пять утра вставала окончательно. Одеяния Феодосьи становились все темнее, пока совершенно не сделались черными. Волосы она уж не учесывала с елеем и вынула из ушесов серьги. Все ее движения стали мелкими, ибо она старалась избежать упреков Божьих в грехе величия. Даже вкушать пищное Феодосья стала щепотью да по крошкам. И, глядя, как отщипывает сродственница кусочки хлеба или мелко прикусывает холодной вчерашней каши с деревянной ложки, Матрена не могла поверить, что перед ней — та самая Феодосья, что еще недавно бойко стучала серебряной ложкой по миске баранины с капустой, весело объедалась блинами, норовя выхватить у Матрены из-под руки последний, сходу опустошала чару сбитня да наверхосытку надкусывала медовый пряник. Самой Матрене постничать хотелось не так, чтоб очень сильно, а вернее, тосковала она по обильному столу, но твердость Феодосии усмиряла ея ненасытную утробу. Более того, опасаясь не выдержать в глазах Господа сравнения с Феодосьей, за одним столом с ней повитуха старалась есть меньше сродственницы, или уж, во всяком случае, усиленно отказываться. Время от времени Матрена ездила к Строгоновым, как бы за нуждой — проведать Зотеюшку и Любима. Там повитуха наедалась до икоты, с жаром каялась в грехе чревоугодия и возвращалась в дом Юды Ларионова, готовая продолжить подвиг постничества.
— Уж пожрать-то любят, — усевшись за скромный стол Феодосьи, весьма краснословно осуждала Матрена неведомых прожорливых тотьмичей. — Нажрутся гороха, аж, жопа трещит.
— Прости ея Господи за срамословие, — шептала Феодосья.
— Или осердье лошье с огубьем в капусте наварят и вот наминают конину, будто последний раз. Куда столько? Добро на говно переводить? А потрох гусиный? С желудков кожу снимут, порубят, печенки с сердечками нарубят горшок, головы нарежут, глаза выковырявши, шеи гусиные накромсают намелко, с лап чешую содравши, те лапы нарежут, да уж варят с луком, уж варят-томят, пока в вареве ложка не встанет…
Богомолицы и странницы, коих теперь бессчетно гнездилось в доме Юды Ларионова, мучительно урчали желудками.
Голос Матрены становился все более живописным.
— Да как примутся то варево метать в хайло, аж рожи сальные, — мечтательно сглатывая, укоряла повитуха. — И то сказать, от счастья и кулик пердит.
В себя она обычно приходила от того, что в горнице наступала тишина, а Феодосья, опустив глаза в миску с капустой, тихо семенила головой.
— Прости, Господи! — опамятовывалась Матрена. И принималась воинственно оправдываться. — А я чего? Я ничего. Гороху сейчас на один зубок положу, водицей ключевой запью, да и за молитву.